
Работать Перу их заставлял в полную силу. Никакие родственные связи не могли заставить Перу внести в список рабочих людей слабосильных или легкомысленных.
— Моя честь — честь этого моста, — говорил он тому, кого собирался уволить. — Что мне за дело до вашей чести? Ступайте, работайте на пароходе. Это единственное, на что вы годны.
Кучка хижин, где жил он и его команда, ютилась вокруг ветхого жилища одного морского жреца, который никогда не ступал на «Чёрные Воды», но был избираем духовником двумя поколениями морских разбойников, на которых не имели никакого влияния миссии или те вероучения, которые навязывают морякам агентства, помещающиеся вдоль берегов Темзы. Жрецу ласкаров не было никакого дела до их касты да и вообще до чего бы то ни было. Он ел то, что приносилось в жертву его церкви, спал, курил и снова спал, «потому что, — говорил Перу, — затащил его на тысячу миль в глубь страны, — он очень святой человек. Ему все равно, что вы едите, только бы не мясо — и это хорошо, потому что на суше мы, кхарва, поклоняемся Шиве; на море, на суднах „Кумпании“, мы строго следуем приказаниям Бурра Малум (штурмана), а на этом мосту мы слушаемся того, что говорит Финдлейсон-сахиб».
Финдлейсон-сахиб велел в этот день убрать леса сторожевой башни на правой стороне дамбы, и Перу и его помощники разбирали и сбрасывали бамбуковые жерди и доски так быстро, как, наверно, они никогда не разгружали каботажного судна.
Со своего места Финдлейсон мог слышать звук серебряного свистка Перу и скрип шкивов в блоках. Перу стоял на самом верху сторожевой башни, одетый в свою старую форменную синюю одежду.
Так как Финдлейсон сказал, что жизнь Перу не из тех, которые можно губить зря, то он взобрался на самую верхушку башенной мачты и, прикрыв глаза рукой, по-матросски крикнул протяжно, как часовой на вахте: «Смотрю!» Финдлейсон рассмеялся, а потом вздохнул. Уже много лет он не видел парохода, и тоска по родине овладела им. Когда его дрезина проходила под башней, Перу спустился по верёвке, как обезьяна, и крикнул:
